Краткое содержание толстой люцерн точный пересказ сюжета за 5 минут

«Из записок князя Д. Нехлюдова. Люцерн» Толстого в кратком изложении на Сёзнайке.ру

Краткое содержание Толстой Люцерн точный пересказ сюжета за 5 минут

События происходят в июле, в Люцерне, одном из самых романтических городов Швейцарии. Путешественников всех наций, и в особенности англичан, в Люцерне — бездна.

Под их вкусы подгоняется город: старые дома сломали, на месте старого моста сделали прямую, как палка, набережную.

Может быть, что эти набережные, и дома, и липки, и англичане очень хорошо где-нибудь, — но только не здесь, среди этой странно величавой и вместе с тем невыразимо гармонической и мягкой природы.

Князя Нехлюдова пленяла красота природы Люцерна, под её воздействием он чувствовал внутреннее беспокойство и потребность выразить как-нибудь избыток чего то, вдруг переполнившего его душу. Он вот рассказывает… 

«…Был седьмой час вечера.

Среди великолепия природы, полного гармонии перед самым моим окном, глупо, фокусно торчала белая палка набережной, липки с подпорками и зеленые лавочки — бедные, пошлые людские произведения, не утонувшие так, как дальние дачи и развалины, в общей гармонии красоты, а, напротив, грубо противоречащие ей. Я невольно старался найти точку зрения, с которой бы мне её было не видно, и, в конце концов, выучился смотреть так.

Потом меня позвали обедать. В великолепной зале были накрыты два стола. За ними царили английские строгость, приличие, несообщительность, основанные не на гордости, но на отсутствии потребности сближения, и одинокое довольство в удобном и приятном удовлетворении своих потребностей. Никакое душевное волнение не отражалось в движениях обедающих.

На таких обедах мне всегда становится тяжело, неприятно и под конец грустно. Мне все кажется, что я наказан, как в детстве.

Я попробовал было взбунтоваться против этого чувства, я попробовал заговаривать с соседями; но, кроме фраз, которые, очевидно, повторялись в стотысячный раз на том же месте и с тем же лицом, я не получал других ответов.

Зачем, спрашивал я себя, зачем они лишают себя одного из лучших удовольствий жизни, наслаждения друг с другом, наслаждения человеком?

То ли дело, бывало, в нашем парижском пансионе, где мы, двадцать человек самых разнообразных наций, профессий и характеров, под влиянием французской общительности, сходились к общему столу, как на забаву. А после обеда мы отодвигали стол и, в такт ли, не в такт ли, принимались танцевать до самого вечера. Там мы были хоть и кокетливые, не очень умные и почтенные люди, но мы были люди. 

Мне сделалось грустно, как всегда после таких обедов, и, не доев десерта, в самом невеселом расположении духа, я пошел шляться по городу. Унылые грязные улицы города ещё больше усилили мою тоску. В улицах уж было совсем темно, когда я, не оглядываясь кругом себя, без всякой мысли в голове, пошел к дому, надеясь сном избавиться от мрачного настроения духа. 

Так я шел по набережной к Швейцергофу (гостинице, где я жил), как вдруг меня поразили звуки странной, но чрезвычайно приятной музыки. Эти звуки мгновенно живительно подействовали на меня. Как будто яркий свет проник в мою душу, и красота ночи и озера, к которым я прежде был равнодушен, вдруг отрадно поразили меня. 

Источник: http://www.seznaika.ru/literatura/kratkoe-soderjanie/6017-iz-zapisok-knyazya-d-nehlyudova-lyucern-tolstogo-v-kratkom-izlojenii

Краткое содержание рассказа Толстого “Люцерн”

События происходят в июле, в Люцерне, одном из самых романтических городов Швейцарии. Путешественников всех наций, и в особенности англичан, в Люцерне – бездна.

Под их вкусы подгоняется город: старые дома сломали, на месте старого моста сделали прямую, как палка, набережную.

Может быть, что эти набережные, и дома, и липки, и англичане очень хорошо где-нибудь, – но только не здесь, среди этой странно величавой и вместе с тем невыразимо гармонической и мягкой природы.

Князя Нехлюдова пленяла красота природы Люцерна, под ее воздействием он чувствовал внутреннее беспокойство и потребность выразить как-нибудь избыток чего то, вдруг переполнившего его душу. Он вот рассказывает…

“…Был седьмой час вечера.

Среди великолепия природы, полного гармонии перед самым моим окном, глупо, фокусно торчала белая палка набережной, липки с подпорками и зеленые лавочки – бедные, пошлые людские произведения, не утонувшие так, как дальние дачи и развалины, в общей гармонии красоты, а, напротив, грубо противоречащие ей. Я невольно старался найти точку зрения, с которой бы мне ее было не видно, и, в конце концов, выучился смотреть так.

Потом меня позвали обедать. В великолепной зале были накрыты два стола. За ними царили английские строгость, приличие, несообщительность, основанные не на гордости, но на отсутствии потребности сближения, и одинокое довольство в удобном и приятном удовлетворении своих потребностей. Никакое душевное волнение не отражалось в движениях обедающих.

На таких обедах мне всегда становится тяжело, неприятно и под конец грустно. Мне все кажется, что я наказан, как в детстве.

Я попробовал было взбунтоваться против этого чувства, я попробовал заговаривать с соседями; но, кроме фраз, которые, очевидно, повторялись в стотысячный раз на том же месте и с тем же лицом, я не получал других ответов.

Зачем, спрашивал я себя, зачем они лишают себя одного из лучших удовольствий жизни, наслаждения друг с другом, наслаждения человеком?

То ли дело, бывало, в нашем парижском пансионе, где мы, двадцать человек самых разнообразных наций, профессий и характеров, под влиянием французской общительности, сходились к общему столу, как на забаву. А после обеда мы отодвигали стол и, в такт ли, не в такт ли, принимались танцевать до самого вечера. Там мы были хоть и кокетливые, не очень умные и почтенные люди, но мы были люди.

Мне сделалось грустно, как всегда после таких обедов, и, не доев десерта, в самом невеселом расположении духа, я пошел шляться по городу. Унылые грязные улицы города еще больше усилили мою тоску. В улицах уж было совсем темно, когда я, не оглядываясь кругом себя, без всякой мысли в голове, пошел к дому, надеясь сном избавиться от мрачного настроения духа.

Так я шел по набережной к Швейцергофу (гостинице, где я жил), как вдруг меня поразили звуки странной, но чрезвычайно приятной музыки. Эти звуки мгновенно живительно подействовали на меня. Как будто яркий свет проник в мою душу, и красота ночи и озера, к которым я прежде был равнодушен, вдруг отрадно поразили меня.

Источник: https://ege-russian.ru/kratkoe-soderzhanie-rasskaza-tolstogo-lyucern/

Смысл рассказа Толстого «Люцерн»

Сочинение на отлично! Не подходит? => воспользуйся поиском у нас в базе более 20 000 сочинений и ты обязательно найдешь подходящее сочинение по теме Смысл рассказа Толстого «Люцерн»!!! =>>>

Рассказ «Люцерн» был написан Толстым в 1857 г. во время его первой заграничной поездки. Рассказу своему Толстой придавал важное значение.

Написав первый вариант рассказа, 11 июля он записал в дневнике: «Дописал до обеда „Люцерн”. Хорошо. Надо быть смелым, а то ничего не скажешь, кроме грациозного, а мне много нужно сказать нового и дельного». Рассказ писался по самым свежим следам. В основе его лежал случай, свидетелем и участником которого был Толстой.

Об этом случае он записал в тот же день, 7 июля в дневнике: «…крошечный человек поет тирольские песпи с гитарой и отлично. Я дал ему и пригласил спеть против Швейцерхофа — ничего, он стыдливо пошел прочь, бормоча что-то, толпа, смеясь, за ним. А прежде толпа и на балконе толпились и молчали. Я догнал его, позвал в Швейцерхоф пить. Нас провели в другую залу.

Артист пошляк, но трогательный. Мы пили, лакей засмеялся, и швейцар сел. Это меня взорвало — я их обругал и взволновался ужасно».

Толстой рассказывает об этом случае бывшей в то время в Люцерне своей родственнице и близкой приятельнице А. А. Толстой.

Читайте также:  Краткое содержание лезвие бритвы ефремов точный пересказ сюжета за 5 минут

Позднее, вспоминая об этом, пересказав со слов Толстого то, что произошло, она замечает: «Все слушали артиста с удовольствием, но, когда он поднял шляпу для получения награды, никто не бросил ему ни единого су; факт, конечно, некрасивый, но которому Л. II. придавал чуть ли не преступные размеры»

В словах А. А. Толстой, женщины не злой и не равнодушной, звучит неприкрытое удивление. В этом случае она явно не может понять Толстого и не скрывает этого. Ее точка зрения на событие — обыкновенная точка зрения. У Толстого — необыкновенная, совсем особенная

и выходящая за пределы того, что считается нормой. Обидеть человека — для него в самом деле равнозначно преступлению. Его точка зрения на событие — высокочеловеческая и добавлю к этому: точка зрения писателя, художника.

Именно потому, что Толстой был истинным писателем, для него частный факт, имевший отношение к одному человеку, приобретает значение общего и становится фактом не частной, а общественной, более того, исторической жизни.

Все это и определило внутренний пафос рассказа «Люцерн», определило ту главную мысль рассказа, которую сам Толстой считал и «смелой», и «новой», и «дельной».

Обращаясь к тем, кто обидел нищего певца, автор «Люцерна» восклицает: «…он трудился, он радовал вас, он умолял вас дать ему что-нибудь от вашего излишка за свой труд, которым вы воспользовались.

А вы с холодной улыбкой наблюдали его, как редкость, из своих высоких блестящих палат, и из сотни вас, счастливых, богатых, не нашлось ни одного, ни одной, которая бы бросила ему что-нибудь! Пристыженный, он пошел прочь от вас, и бессмысленная толпа, смеясь, преследовала и оскорбляла не рас, а его за то, что вы холодны, жестоки и бесчестны; то, что вы украли у него наслаждение, которое он вам доставил, за это его оскорбляли…». И далее, крупным шрифтом, специально выделяя, как это делается в газетах при сообщении о самых важных событиях, Толстой пишет: «Седьмого июля 1857 года в Люцерне перед отелем Швейцергофом, в котором останавливаются самые богатые люди, странствующий нищий певец в продолжение получаса пел песни и играл на гитаре. Около ста человек слушало его. Певец три раза просил всех дать ему что-нибудь. Ни один человек не дал ему ничего, и многие смеялись над ним». И к этому дается комментарий: «Это не выдумка, а факт положительный, который могут исследовать те, которые хотят, у постоянных жителей Щвейцергофа, справившись но газетам, кто были иностранцы, занимавшие Швейцергоф 7 июля.

Вот событие, которое историки нашего времени должны записать огненными неизгладимыми буквами. Это событие значительнее, серьезнее и имеет глубочайший смысл, чем факты, записываемые в газетах и историях…».

Читая рассказ «Люцерн», особенно в этом, кульминационном,  месте  рассказа,  мы  не  просто  слышим  голос праведного негодования, голос сильной и потрясенной гуманности. Здесь у Толстого впервые до конца прочувствована и заявлена его особенная концепция истории.

История — подлинная, необходимая и полезная для людей история — должна интересоваться не так называемыми историческими (т. е.

государственными) деятелями и государственной важности событиями, не великими сражениями и битвами и перемещениями на политической арене, но больше и прежде всего просто человеком и человеческими отношениями.

Вопрос о том, как живет человек, хорошо ли человеку, не обижают ли его,- это и есть для Толстого настоящий исторический вопрос. Это не
внешний, не поверхностный вопрос (до сих Пор, по Толстому, наука история в основном только и занималась такими внешними поверхностными вопросами), а самый что ни на есть глубинный, внутренний вопрос истории.

Толстой всегда стремился проникнуть в самую суть явлений, увидеть и показать читателю каждое явление и каждое действие в его основах и составляющих. Так он показал нам чувства человека и его мысли, так показал он нам поведение человека на войне. Теперь, в «Люцерне» (а потом и в «Войне и мире»), именно так он хочет показать историю.

Историю в ее основах, в ее составляющих, т. е. в собственно человеческих делах и человеческих отношениях.

Толстой хочет показать историю, как ее может показать только художник, писатель, который по самой природе своей и но своему высокому призванию более всего другого ценит человеческую точку зрения на вещи и выше всего другого ставит в жизни человеческий интерес.

В «Люцерне» Толстым была заявлена выношенная и прочувствованная мысль об истории, которая в своем дальнейшем развитии обернулась важным художественным замыслом — замыслом «Войны и мира». В «Люцерне» находились ростки того, что вполне проявилось в «Войне и мире». В 1857 г. в «Люцерне» Толстой полемизирует с традиционной историей и в известном смысле бросает ей вызов.

В 60-е годы, работая над «Войной и миром», он творит историю в согласии со своими принципиальными убеждениями, он пишет историю не героев, а людей, не деяний, а каждодневных дел человеческих. Он пишет не научную историю, а «историю-искусство», которая, по его глубокому убеждению, одна только и способна быть истинной, внутренней историей.

Для подлинного историка, утверждал позднее, уже в 70-е годы, Толстой, «нужно знание всех подробностей жизни, нужно искусство — дар художественности, нужна любовь». И далее: «История-искусство, как и всякое искусство, идет не вширь, а вглубь, и предмет ее может быть описание жизни всей Европы и описание месяца жизни одного мужика в XVI веке».

Это он писал, учитывая собственный опыт — опыт создания истории-искусства в «Войне и мире».

Сочинение опубликовано: 12.05.2011 понравилось сочинение, краткое содержание, характеристика персонажа жми Ctrl+D сохрани, скопируй в закладки или вступай в группу чтобы не потерять!

Смысл рассказа Толстого «Люцерн»

Источник: http://www.getsoch.net/smysl-rasskaza-tolstogo-lyucern/

Люцерн

8 июля.

Вчера вечером я приехал в Люцерн и остановился в лучшей здешней гостиннице, Швейцергофе.

«Люцерн, старинный кантональный город, лежащий на берегу озера четырех кантонов, – говорит Murray, – одно из самых романтических местоположений Швейцарии; в нем скрещиваются три главные дороги; и только на час езды на пароходе находится гора Риги, с которой открывается один из самых великолепных видов в мире».

Читайте также:  Краткое содержание коваль чистый дор точный пересказ сюжета за 5 минут

Справедливо или нет, другие гиды говорят то же, и потому путешественников всех наций, и в особенности англичан, в Люцерне – бездна.

Великолепный, пятиэтажный дом Швейцергофа построен недавно на набережной, над самым озером, на том самом месте, где в старину был деревянный, крытый, извилистый мост, с часовнями на углах и образами на стропилах.

Теперь, благодаря огромному наезду англичан, их потребностям, их вкусу и их деньгам, старый мост сломали и на его месте сделали цокольную, прямую, как палка, набережную; на набережной построили прямые четвероугольные пятиэтажные дома; а перед домами в два ряда посадили липки, поставили подпорки, а между липками, как водится, зеленые лавочки. Это – гулянье; и тут взад и вперед ходят англичанки в швейцарских соломенных шляпах и англичане в прочных и удобных одеждах и радуются своему произведению. Может быть, что эти набережные и дома, и липки, и англичане – очень хороши где-нибудь, но только не здесь, среди этой странно величавой и вместе с тем невыразимо гармонической и мягкой природы.

Когда я вошел наверх в свою комнату и отворил окно на озеро, красота этой воды, этих гор и этого неба в первое мгновение буквально ослепила и потрясла меня.

Я почувствовал внутреннее беспокойство и потребность выразить как-нибудь избыток чего-то, вдруг переполнившего мою душу.

Мне захотелось в эту минуту обнять кого-нибудь, крепко обнять, защекотать, ущипнуть его, вообще сделать с ним и с собой что-нибудь необыкновенное.

Был седьмой час вечера. Целый день шел дождь, и теперь разгуливалось.

Голубое, как горящая сера, озеро, с точками лодок и их пропадающими следами, неподвижно, гладко, как будто выпукло расстилалось перед окнами между разнообразными зелеными берегами, уходило вперед, сжимаясь между двумя громадными уступами, и, темнея, упиралось и исчезало в нагроможденных друг на друге долинах, горах, облаках и льдинах.

На первом плане мокрые светло-зеленые разбегающиеся берега с тростником, лугами, садами и дачами; далее темно-зеленые поросшие уступы с развалинами замков; на дне скомканная бело-лиловая горная даль с причудливыми скалистыми и бело-матовыми снеговыми вершинами; и всё залитое нежной, прозрачной лазурью воздуха и освещенное прорвавшимися с разорванного неба жаркими лучами заката. Ни на озере, ни на горах, ни на небе ни одной цельной линии, ни одного цельного цвета, ни одного одинакового момента, везде движение, несимметричность, причудливость, бесконечная смесь и разнообразие теней и линий, и во всем спокойствие, мягкость, единство и необходимость прекрасного. И тут, среди неопределенной, запутанной свободной красоты, перед самым моим окном, глупо, фокусно торчала белая палка набережной, липки с подпорками и зеленые лавочки, – бедные, пошлые людские произведения, не утонувшие так, как дальние дачи и развалины, в общей гармонии красоты, а, напротив, грубо противоречащие ей. Беспрестанно, невольно мой взгляд сталкивался с этой ужасно прямой линией набережной и мысленно хотел оттолкнуть, уничтожить ее, как черное пятно, которое сидит на носу под глазом; но набережная с гуляющими англичанами оставалась на месте, и я невольно старался найти точку зрения, с которой бы мне ее было не видно. Я выучился смотреть так и до обеда один сам с собою наслаждался тем неполным, но тем слаще томительным чувством, которое испытываешь при одиноком созерцании красоты природы.

В половине восьмого меня позвали обедать. В большой великолепно убранной комнате, в нижнем этаже, были накрыты два длинные стола, по крайней мере, человек на сто.

Минуты три продолжалось молчаливое движение сбора гостей: шуршанье женских платьев, легкие шаги, тихие переговоры с учтивейшими и изящнейшими кельнерами; и все приборы были заняты мужчинами и дамами, весьма красиво, даже богато и вообще необыкновенно чистоплотно одетыми.

Как вообще в Швейцарии, большая часть гостей – англичане, и потому главные черты общего стола – строгое, законом признанное приличие, несообщительность, основанные не на гордости, но на отсутствии потребности сближения, и одинокое довольство в удобном и приятном удовлетворении своих потребностей.

Со всех сторон блестят белейшие кружева, белейшие воротнички, белейшие настоящие и вставные зубы, белейшие лица и руки.

Но лица, из которых многие очень красивы, выражают только сознание собственного благосостояния и совершенное отсутствие внимания ко всему окружающему, чт? не прямо относится к собственной особе, и белейшие руки с перстнями и в митенях движутся только для поправления воротничков, разрезывания говядины и наливания вина в стаканы: никакое душевное волнение не отражается в их движениях. Семейства изредка тихим голосом перекидываются словами о приятном вкусе такого-то кушанья или вина и красивом виде с горы Риги. Одинокие путешественники и путешественницы одиноко, молча, сидят рядом, даже не глядя друг на друга. Если изредка из этих ста человек два разговаривают между собою, то наверно о погоде и восхождении на гору Риги. Ножи и вилки чуть слышно двигаются по тарелкам, кушаньев берется понемногу, горошек и овощи едятся непременно вилкой; кельнеры, невольно подчиняясь общей молчаливости, шопотом спрашивают о том, какого вина прикажете? На таких обедах мне всегда становится тяжело, неприятно и под конец грустно. Мне всё кажется, что я виноват в чем-нибудь, что я наказан, как в детстве, когда за шалость меня сажали на стул и иронически говорили: «отдохни, мой любезный!» в то время как в жилах бьется молодая кровь и в другой комнате слышны веселые крики братьев. Я прежде старался взбунтоваться против этого чувства задавленности, которое испытывал на таких обедах, но тщетно; все эти мертвые лица имеют на меня неотразимое влияние, и я становлюсь таким же мертвым. Я ничего не хочу, не думаю, даже не наблюдаю. Сначала я пробовал заговаривать с соседями; но, кроме фраз, которые очевидно повторялись в стотысячный раз на том же месте и в стотысячный раз тем же лицом, я не получал других ответов. И ведь все эти люди не глупые же и не бесчувственные, а наверное у многих из этих замерзших людей происходит такая же внутренняя жизнь, как и во мне, у многих и гораздо сложнее и интереснее. Так зачем же они лишают себя одного из лучших удовольствий жизни, наслаждения друг другом, наслаждения человеком?

То ли дело бывало в нашем парижском пансионе, где мы, двадцать человек самых разнообразных наций, профессий и характеров, под влиянием французской общительности, сходились к общему столу, как на забаву.

Там сейчас же, с одного конца стола на другой, разговор, пересыпанный шуточками и каламбурами, хотя часто и на ломаном языке, становился общим. Там всякий, не заботясь о том, как выйдет, болтал, что приходило в голову; там у нас были свой философ, свой спорщик, свой bel esprit,1 свой пластрон, всё было общее.

Там, тотчас после обеда, мы отодвигали стол и в такт ли, не в такт ли принимались по пыльному ковру танцовать la polka2 до самого вечера. Там мы были хоть и кокетливые, не очень умные и почтенные люди, но мы были люди.

Читайте также:  Краткое содержание браун код да винчи точный пересказ сюжета за 5 минут

И испанская графиня с романическими приключениями, и итальянский аббат, декламировавший Божественную Комедию после обеда, и американский доктор, имевший вход в Тюльери, и юный драматург с длинными волосами, и пьянистка, сочинившая, по собственным словам, лучшую польку в мире, и несчастная красавица-вдова с тремя перстнями на каждом пальце, – мы все по-человечески, хотя поверхностно, но приязненно относились друг к другу и унесли друг от друга кто легкие, а кто искренние сердечные воспоминания. За английскими же table d’h?t’aми3 я часто думаю, глядя на все эти кружева, ленты, перстни, помаженные волосы и шелковые платья, сколько бы живых женщин были счастливы и сделали бы других счастливыми этими нарядами. Странно подумать, сколько тут друзей и любовников, самых счастливых друзей и любовников, сидят рядом, может быть, не зная этого. И Бог знает, отчего, никогда не узнают этого и никогда не дадут друг другу того счастья, которое так легко могут дать и которого им так хочется.

Мне сделалось грустно, как всегда после таких обедов, и, не доев десерта, в самом невеселом расположении духа я пошел шляться по городу.

Узенькие, грязные улицы без освещения, запираемые лавки, встречи с пьяными работниками и женщинами, идущими за водой, или в шляпках, по стенам, оглядываясь, шмыгающими по переулкам, не только не разогнали, но еще усилили мое грустное расположение духа.

В улицах ужъ было совсем темно, когда я, не оглядываясь кругом себя, без всякой мысли в голове, пошел к дому, надеясь сном избавиться от мрачного настроения духа. Мне становилось ужасно душевно холодно, одиноко и тяжко, как это случается иногда без видимой причины при переездах на новое место.

Я, глядя только себе под ноги, шел по набережной к Швейцергофу, как вдруг меня поразили звуки странной, но чрезвычайно приятной и милой музыки. Эти звуки мгновенно живительно подействовали на меня. Как будто яркий веселый свет проник в мою душу. Мне стало хорошо, весело.

Заснувшее внимание мое снова устремилось на все окружающие предметы. И красота ночи и озера, к которым я прежде был равнодушен, вдруг, как новость, отрадно поразили меня.

Я невольно в одно мгновение успел заметить и пасмурное, серыми кусками на темной синеве, небо, освещенное поднимающимся месяцем, и темно-зеленое гладкое озеро с отражающимися в нем огоньками, и вдали мглистые горы, и крики лягушек из Фрёшенбурга, и росистый свежий свист перепелов с того берега.

Прямо же передо мной, с того места, с которого слышались звуки и на которое преимущественно было устремлено мое внимание, я увидал в полумраке на средине улицы полукругом стеснившуюся толпу народа, а перед толпой, в некотором расстоянии, крошечного человека в черной одежде.

Сзади толпы и человечка, на темном сером и синем разорванном небе, стройно отделялось несколько черных раин сада и величаво возвышались по обеим сторонам старинного собора два строгие шпица башен.

Источник: http://tolstoy.indbooks.ru/lyucern/

«Люцерн» – программное выступление Толстого — Сочинение на заданную тему

«Люцерн» (1857) — во многом программное выступление Толстого, определенный итог его нравственно-философских, общественных и эстетических исканий, вскрывающий в очень большой степени причины возникшей вскоре увлеченности писателя педагогическими проблемами — увлеченности как теоретической, так и практической.

«Люцерн» — своеобразный полурассказ-полутрактат, где дидактизм, размышление, поиск, сомнение призваны обнажить несостоятельность западного исторического прогресса.

Буржуазная цивилизация Европы, которой Россия собиралась следовать, была воспринята и осмыслена Толстым в период его заграничной поездки как грозный источник затухания внутренней жизни человека.

Сила воздействия «замерзших людей» и «мертвых лиц» на автора-повествователя рождает ощущение того, что и сам он становится «таким же мертвым». Этот «паралич» души подобен эпидемии. В ее плену не только «блестяще одетые люди».

Она поразила и ту часть народа, которая облеклась в платье «швейцара», «кельнера», «обер-кельнера», «лакея». Их всех объединяют одинаковые жизненные принципы: отъединение от другого человека, стремление к насильственной изоляции духовно одаренной и творящей личности; унижение другого, презрение к нему и насмешка над ним.

Нравственный прогресс и прогресс исторический сталкиваются Толстым в анализе событий одного вечера швейцергофской гостиницы.

Частный и локализованный во времени эпизод осмысляется писателем в общем контексте исторического движения человечества, движения общенациональною и всемирного. Фактическая сторона происшествия излагается в рассказе дважды.

В процесс художественного исследования целенаправленно вводится «голая» документальная констатация события (уже известного читателю):

Буржуазный прогресс, порождающий утилитаризм, разрушающий и омертвляющий душу, для Толстого неприемлем. Безнравственность форм общественного бытия и законов, ею охраняющих, есть, но Толстому, следствие «воображаемого» понимания (т. е. непонимания) добра, зла и характера их взаимосвязи.

Разрушительная критика сменяющихся цивилизаций, общественных формаций и умозрительных нравственно-философских систем совершается в «Люцерне», как отмечает В. И. Ленин, с позиций ««вечных» начал нравственности»,  вне конкретно-исторической постановки вопроса.

Всему низвергаемому Толстой противопоставляет «простое первобытное чувство человека к человеку», само «стремление к тому, что должно», т. е. стремление к исполнению нравственного закона, покоящееся на инстинкте «первобытной естественности».

Безнравственному закону противопоставляется закон «естественный», именуемый Толстым «всемирным духом», который в «дереве велит ему расти к солнцу, в цветке велит ему бросить семя к осени и в нас велит нам бессознательно жаться друг к другу».

И потому в живой, творящей душе певца-тирольца, осмеянного «мертвой» толпой, — «внутреннее счастье» и «согласие с миром».

Так уже в 50-е гг. задача «единения людей» как цель, «диалектика души» как путь к этой цели и философия истории осмысляются Толстым в качестве проблем, находящихся в живой и неразрывной связи.

Гоголевская концепция «мертвой» и «живой» души  получает в творчестве Толстого свое дальнейшее и своеобразное развитие, характер которого определяется особенностями исторического мышления писателя и его художественного метода.

Источник: http://schooltask.ru/lyucern-programmnoe-vystuplenie-tolstogo/

Ссылка на основную публикацию